ОСВОБОЖДЕНИЕ

Он вошел и встал у двери, мешая всем. Не обартить на него внимания было трудно. Все как-то подрасступились. Последнее объяснялось, уж конечно, не его блуждающим взглядом и внешностью, которая никоим образом не была выдающейся. Не считая того, что у него была одна рука. Ущербность такого рода - единственное, что еще производит впечатление на нашу публику.

Итак, он был замечен. Ему лет сорок. На нем коричневый просторний пиджак, правый рукав - пустой, заправлен в каран. Лицо - какое-то болезненное и, я бы выразился, потерянное, но никто бы не обратил на него внимания, будь он в остальном как все. Поведение его было, мягко говоря, экстравагантным.

Я же уделил ему слишком много внимания, о чем сильно пожалел после. На одной их остановок, когда вошедшие только слегка утрамбовались, вместо "осторожно, двери закрываются" раздался его выкрик: во все легкие он гаркнул, вернее рявкнул короткое "ВОНЬ!" и тут же разгладил лицо и даже изобразил некоторое удивление - как будто он не имеет к этому никакого отношения. Большинство так и не поняло, кто кричал, а уж что - думаю не разобрал никто. Но я видел и слышал все совершенно отчетливо и то, что я понял правильно, он (а я, надо сказать, уставился на него как баран) подтвердил, немедленно мне подмигнув. Я отвел глаза. Больше в его сторону я не смотрел, чтобы не дать подвод думать, будто я заинтересован в каком бы то ни было контакте. Я читал книгу.

Я заметил, что люди нигде так не замыкаются в себе, как в толпе. В метро это проявляется особенно наглядно. Так как смотреть больше некуда, люди смотрят насквозь, не видя. Это требует усилий. Поэтому читающих в транспорте не любят. Но на этот раз меня толкнули под локоть так, что я чуть не выронил детектив. Это был он.

Я предпочел сделать вид, что его внешность мне ни о чем не говрит и, следовательно, нет причин искать общения даже подобным обаразом. Я отнесся философски к немотивированной ненависти ко мне неполноценного человека, когда он зашипел мне в ухо:" сссука, смотри сссюда"; запах перегара, впрочем, был не так силен, как можно было ожидать. Я проигнорировал его непонятное пожелание. И почувствовал, как он всем весом наступил мне на ногу, придавив каблуком пальцы. Я издал звук, походий, должно быть, на тихое мычание и посмотрел ему в глаза. Лицевые мышцы то и дело вздрагивали, но в глазах я увидел абсолютно неподвижное бешенство. Это не были просто глаза сумасшедшего. "Смотри сюда, я говорю, мразь" - повторил он, не разжимая губ, и я, сам себе удивляясь, подчинился. "Куда?" - прошептал я.

Он показал глазами. Я придвинулся вплотную к его лицу. Мне предлагалось заглянуть под пиджак, туда, где была культя. Но ее не было. Я обнаружил там вполне здоровую, очевидно, руку, согнутую в локте и сжимающую рукоять какого-то короткоствольного пистолета. Дуло смотрело мне точно в правый глаз. "Видишь?" - спросил он. "Да" - ответил я. Наш разговор был слышен только нам двоим. "Не шевелись" - сказал он. Но я и так был абсолютно неподвижен. Чего уж там, я был, как говориться, порализован страхом.

До конечной (я живу на краю города) меня отделяли две остановки. К счатью или к несчастью, поезд неожиданно замедлил ход и остановился посреди перегона. Это осложнило ситуацию - для него и, тем самым, для меня. То, что стало вокруг слишком тихо для наших не предназначенных чужому уху переговоров, усугублялось тем, что в таких случаях толпой обычно овладевает какое-то атавистческое беспокойство, и это, в частности, выражается в том, что люди начинают поглядывать друг на друга чуть менее отстраненно. То один, то другой оборачивались. Никто пока ничего не заметил.

"Смотри лучше, гадина, в дырку смотри". Я и сам вглядывался в черный кружок пустоты, до боли напрягая глазные мышцы. Постепенно я стал что-то различать. Сначала, как это бывает, когда глаза привыкают к темноте, начали появляться световые пятна, и лишь после них - контуры предметов. Через несколько минут я уже мог что-то сказать. "Ну", - то и дело понукал он. Как я понял позже, он был не столько безумен, сколько несчастен. "Там - комната". "Да", - задумчиво согласился он. Мне показалось, что его внимание ослабло. Возможно, я сделал непроизвольное движение. "Туда, падаль", - немедленно откликнулся он, и моему телу передалась дрожь руки, сжимающей рукоятку. "Кто там, в комнате?" "Я не вижу." "Лучше, лучше смотри". Казалось, глаза вот-вот выскочат из орбит. Впрочем, я уже стал довольно отчетливо различать сулуэты. "Там двое. Кажется, мужчина и женщина. Он сидит. На диване." Видимо я произнес это излишне громко. Девушка лет двадцати с пухлыми губами, да и сама полноватая, ведь в ее возрасте еще можно быть приятно-полноватой - моя мысль пыталась увильнуть от ужасной реальности, - обернулась и навострила ушки, в которые были вдеты огромные пластмассовые серьги. Для того, чтобы от ее любопытства следа не осталось, достаточно было одного его беглого взгляда. "Ближе" - сказал он. Я уже и так почти прижался к его щетинистой щеке. "Кто он?" - неожиданно спросил он меня. Я посмотрел бы на него с удивлением, если бы не был практически к нему прижат. Настолько, что я почувствовал щекой его покатившуюся на скулу слезу. Он понял мое удивление. "Ладно, смотри давай". "Мне кажется, он твоих лет (я как-то само собой употребил "ты", не в силах сопотивляться насильственной близости), он в очках. Она..." "Она..." - повторил он бессознательно. "Она стоит на середине комнаты, смотрит на него. Отходит в сторону, за занавеску. Я больше не вижу ее". "А в комнате, кто там есть в комнате?" "А там кто-то еще должен быть? Я, вообще-то не вижу. Ты знешь что-то?" "Идиот", - сказал он, и я поразился тому, что в голосе его не осталось злобы. Одна тоска. Странная близость связывала меня с этим чужим, истерзанным и, видно, бесконечно одиноким мужчиной. Я все больше сосредотачивался на смотрящем в меня черном отверстии.

Она была моложе его. "Она как будто красива", - сказал я. Он промолчал. Его близость я ощущал отчетливо - я имею в виду его неровное дыхание. "Слушай, а она беременна. На ней джинсы, незастегнутые, над джинсам навсает живот. Ты знал об этом?" "Ты, говнюк, ты будешь смотреть или болтать? Что он говорит ей?" "Я не слышу". Я действительно чичего не слышал. "Ничего не происходит". "Ничего не происходит, ххх..." - этим "ххх" я пытаюсь передать его смешок, - "вслушайся, почувствуй. Не може быть, чтобы ты ничего не чувствовал, а? Ну напрягись, родной мой, теперь тебе немножко осталось".

Но я ничего не чувствовал. Этот "родной мой", как ни странно, не выбивался из общего потока почти бесшумно сходящей с его губ грязной брани. Я ничем не мог ему помочь. Я видел, как она присела на край дивана и отняла у него газету. Он снял очки и лег. Они долго говорили о чем-то.

В это время раздался негромкий клацающий звук. Лопатка девушки, прижатая к моему плечу, дернилась. Головы повернулись на звук. Такой же звук раздался в противоположном конце вагона. Двое в форме, вошедшие, стало быть, почти одновременно из разных тамбуров, пробивались к середине вагона, который, кстати, еще не стронулся с места.

Он привлек мое внимание уже знакомым способом. У меня потемнело в глазах от боли в ноге. На этот раз он придвинул свое лицо так близко, что оно стало разъезжаться, и, брызгая мне в губы слюной, зашептал: "смотреть, смотреть, я сказал, ты, мразь, ты не предашь меня, понял, ты будешь смотреть, пока не подохнешь, ты очень скоро, я тебе клянусь, подохнешь, понял, и я, и они все подохнут, волки..." И тут произошло непредвиденное. Она привстала и, как-то неестественно изогнувшись, протянула руку за валик дивана (и, соответствено, за голову своего очкарика-мужа) и, нашарив выключатель, щелкнула им. Все погрузилось во тьму.

В первую минуту все как бы растерялись. В вагоне воцарилось тягостное молчание. Потом все зашушукались, зашуршали; кто-то щелкнул зажигалкой, осветив на мгновение лица ближайших соседей; кто-то неловко острил, пытаясь разрядить обстановку. Он в этом не преуспел. Казалось, толпа, которую и так минут двадцать "мариновали" по середине перегона, а теперь еще и погрузили в полную темноту, была, что называется, на пределе. Еще немного, и всех, находящихся в вагоне, заватит коллективный ужас.

Но это не распространялось на меня: мне, так сказать, уже не некуда было продвигаться в этом направлении. По мере того, как люди, образно говоря, приспосабливались страхом к новым обстоятельствам, я начинал чувствовать, что его гипнотическое влияние на меня слабнет. Мне даже показалось, что я физически ощущаю его растерянность. Стараясь делать это незаметно, я стал смещать свой центр тяжести и выбирать удобное положение для рывка. И, наконец, сосчитав в уме до десяти, я сделал какое-то невероятное движение: я сгреб в охапку ту самую жирненькую молодку, прижимавшуюся ко мне, и каким-то танцевальным, что-ли, движением втиснул ее тело между собой и им, и ни она, ни он не успели еще сообразить, что произошло, а я уже, работая локтями, удалялся, выигрывая сантиметры отделяющей меня от него людской плоти.

Произошло то, что и должно было произойти. Быстрей, чем через промежуток времени, необходимый для его описания, я услышал жуткий по силе и, уж конечно по вложенным в него злобе и ужасу крик "ВОНЬ!" и хлопок выстрела, который был так оглушителен в темноте и тишине вагона, что казалось, лопнут и перепонки, и стекла. И почти тутже раздался женский, но почти звериный крик боли и, можете себе представить, он был подхвачен всем женским, а я думаю - и не только женским населением вагона. Ничего не слышал более жуткого. Как будто орет раненное в брюхо огромное стаголовое животное.

От крика я проснулся. Разумеется, я проснулся не от крика: крик остася по ту сторону кошмара. С некоторых пор мои сны не отличаются разнообразием. Я уже почти привык и к последовательности прохождения всех стадий пробуждения. Возможно, я опять выразился и неуклюже и излишне высокопарно. Все сводится, пожалуй, к двум чувствам: 1. радости освобождения от кошмара, к этому обманчивому облегчению: "уф-ф - это был сон" и 2. погружению в бесконечно-тягучие неотвязные мысли и то беспросветное одиночество, в котором я неизменно пребываю со дня смерти Маши. Собствено, с этого дня и начались кошмары, которые, как вы наверное поняли, для меня своего рода спасение. Каждый раз я засыпаю, предвкушая эти 2-3 минуты, когда кошмар отступает, а реальность не успела еще навалиться всей тяжетью. Роль тут сыграли и внешние обстоятельства, то есть то, что мертвая Маша пролежала в углу целые сутки, измазанная в собственных испражнениях. Я не мог найти в себе сил ни для того, чтобы подойти, ни для того, чтобы оторвать взгляд от трупа. Зачем же я в который раз прокручиваю это - как будто проделываю чудовищную гимнастику памяти перед тем как встать, напиться несвежей воды из жестяного корытца, не мучаю ли я себя бессмысленно? И да, и нет. Суть в том, что весь ужас происходящего, точней внешняя его, чувственно воспринимаемая сторона, забалтывается, истоньшается и оставляет очищенное от шелухи чувство утраты и одиночества.

С этим чувством, немного походив взад-вперед в темноте (здесь всегда темно, но сейчас, похоже, середина ночи), я начинаю ежедневную работу по медленному самоуничтожению. Я грызу прутья решетки. Надеюсь ли я прогрызть выход? Я не ставлю себе такую цель. Моя задача - раскрошить зубы. И тогда, когда-нибудь, точно также с опозданием в сутки, те, кто переставил нашу клетку под кровать, на которой уже год, как никто не спит, те для кого мы, должно быть, не более, чем "наши вонючки", обнаружат мой истощенный голодом трупик. Разжигая себя такими мыслями, я до судорог в жевательных мышцах сжимаю зубами проволоку. Есть. Хрустнул последний резец. Я сплевываю окровавленный обломок на грязный пол. Это не очень больно, но все же я вынужден ходить некоторое время по периметру клетки. Боль постепенно успокаивается. Завершая энный круг, я замечаю, несмотря на недостаточность освещения, нечто фантастическое, во что я не могу поначалу поверить. Я ухожу, я возвращаюсь к этому месту. Это место - дверца нашей клетки. Она открыта.

Это удивительно: я не пребывал ни минуты в состоянии обычной для меня нерешительности. Я просо вышел в открытую дверь. Толчком закрыв дверь за собой, как бы замыкая в объем клетки все то прекрасное и ужасное, что связывало меня с ней.